Пятница, 19 апреля 2024

Анастасия Цветаева. Сказ о звонаре московском. Глава 6

Мы ехали на трамвае, где-то на Пятницкой, мимо старых особняков. Внезапно Котик рванулся вбок и, сияя от нежданной радости, закричал так, что на нас обернулись:

— …Смотрите! Типичный дом в стиле до 102 бемолей!

Он перегибался через заднюю загородку трамвайной площадки, провожая взглядом родной его слуху дом. И когда тот исчез, он, потирая руки, смеялся, наслаждаясь ему одному понятной гармонией. На нас смотрели с недоумением. Сознаюсь, мне было неловко.

Но и тени смущения не было видно в Котике. Или он не замечал людей? Нет, он не был оторван от среды. Отвлеченности в нем не чувствовалось ни капли. Он был вполне воплощен, умел и радоваться и сердиться. Мог и — как уже о нем говорилось — насмешничать. Что же давало ему броню, мне недоступную?

А он уже отвлекся в беседе.

— Я забыл вам рассказать, — говорил он, — что вчера меня ппрове-ряли! (Он закивал головой, торопясь, опережая себя)… то есть они хотели уззнать, верно ли, что я слышу все ззвуки эти! Онни ммне сказали -так: «Этто нужно — для ннауки!.. И вот вы (то есть я) доллжжж…» — он запнулся, завяз в жужжанье этого «ж», и, как жук, попавший в патоку, шевелит лапками, так и он методично боролся с неспособностью одолеть слово. Но ни тогда и ни позже я не заметила у него ни раздражения на мешавшее ему заиканье, ни нервозности, мною встреченной у других заик. Он скорее отдавался чувству юмора этой схватки, иногда выходя из нее со смехом, и никогда не отступал, может быть, наученный логопедом упорствовать в достижении нужного звука. Нет, упорство это жило в нем самом! А может быть, крылось в каком-то веселом единоборстве? Или же в осознании комизма ситуации: ему не дается звук — ему! — столькими звуками владеющему, ему, их богатством одаренному превыше возможностей окружающих! И ему не дается какой-то один звук!

Жук в-ы-л-е-з из патоки!

— «Ввы должжны нам помочь!» — продолжал он. — Их было несколько, а я — один. Двое были в белых халатах, этто ббыла как-кая-то л-лаборатория. Я очень смеялся! Что же тут проверять, что я — слышу! Ппо-моему, их интереснее проверять, почему они ничего не слышат! Один какой-то бемоль, один диез, только! И нна эттом они состроят свою му-ззыку, тем-перированную!

— Котик, ну а как же они вас проверяли?

— По-моему, они не меня проверяли, а этти свои приборы, потому что, -он очень оживился, но, как всегда не успевая догнать свою мысль речью, заспешил, мешая себе: — Онни ппривели мменя в ттаккую выссокую ккомнату, там было много стеклянных вещей, и мметаллических тоже ммного, и поссаднли меня у ттакого стола, и чтопто нна мменя надели, потом снимали, плотом оппять ннадевали. И потомм они оччень криччали, спорили. Я нне знаю про ччто, я оччень смеялся. Я заббыл, что потом ббыло, я этто ужже рассказал Юлии Алексеевне, а ее папа ззаинтересовался и меня все расспрашивал.

— Ну все-таки, что же они, Котик, проверили?

— Онни ттак сказали: что скколько этти прибборы ммогли за мною поспеть, зза моим слухом — ккакие-то ттам «коллебания». (Там еще что-то игграло, каккая-то — ччепуха…) Онни запписали этто — все что ппра-вильно слышу, и пприборы с эттими «колебаниями» ттоже! А поттом это все осстановилось — и я слышал, а оони ужже не ммогли, поттому что онни -кончились! — Котик засмеялся с детской ликующей непосредственностью, — а я нне ккончился, и ттогда все закончилось, ппотому что онни уже нне могли провверять. Их «колебания» ккончились, а ммои — а ммои ведь ттолько начались!

Он больше уже не рассказывал, он смеялся, так смеялся, что я, в испуге за его нервную систему, старалась прервать его, отвлечь — и это мне наконец удалось.

Мы шли уже проходными дворами: вел — он.

— А мы верно идем? — сказала я будто бы озабоченно, — мы не заблудились? Ведь Юлечка нас ждет! И мы не опоздаем в ту церковь, где сегодня вы обещали звонить?

Среди музыкантов Москвы все ширился разговор о звонаре Сараджеве. Заинтересованные и восхищенные его сочинениями на колоколах (а многие — и его игрой на рояле) говорили о том, что он еще молод, что еще можно ему учиться! Наличие гиперсинестезированного слуха позволяет ему создавать такие волшебные сочетания звуков! Этому нельзя дать заглохнуть, надо ему объяснить необходимость учения! Ну, пусть не в консерватории (он, может быть, без привычки к учебе уже не одолеет трудностей сопутствующих предметов — да!). Он же может учиться у какого-нибудь из выдающихся музыкантов-композиторов -композиторскому искусству! Пусть он частным образом учится, заиканье этому не помешает! Это же долг всей музыкальной общественности — заняться его судьбой, вмешаться, наконец, в его остановившееся на колокольной игре музыкальное развитие. В нем же гениальные способности!

Нашлись, впрочем, и скептики:

— Ну так как же проверить такой слух? Принимать просто на веру? Это, знаете ли…

— А его не так давно проверяли, — возражал кто-то, — именно проверяли тонкость его музыкального слуха. У него же бредовая теория есть, что в мире, то есть в октаве, — 1700 с чем-то звуков, и он их дифференцирует, вот в чем интерес!

— Так это же опять с его слов, это же не доказано!

— Частично — доказано! — отвечали иные, — приборами измерения частоты звуков; их, как бы сказать, расщепленности. Показания соответствовали его утверждениям — докуда эти приборы могли давать показания. И все совпадало. А дальше приборы перестали показывать, а он продолжал утверждать, и с такой вдохновенной точностью, которую нельзя сыграть. Да и зачем играть? В этом же ему нет ни малейшего смысла! Вы понимаете, он естественен, как естественно животное, как естественен в своей неестественности любой феномен! И думается, не столько здесь стоит вопрос о том, чтобы ЕМУ учиться, как о том, чтобы ОТ НЕГО научиться чему-то, заглянуть, так сказать, за его плечо в то, что он видит (слышит то есть). Ведь это же чрезвычайно интересно с научной точки зрения…

Так вспыхивали споры везде, где бывал Котик или где слышали его колокольную игру, дивясь ей, не имея возможности сравнить ее — ни с чем.

А Котик смеялся. Не зло, добро. Его все эти рассуждения о нем забавляли. Чему будут учить его? О чем говорить? О звуках, которые для них не существуют, в существовании которых они сомневаются?

— Ммне, — говорил он, — надо пе-перестаать слышать, и ттогда я бы мог стать их уччеником, поттому что они очень много уччились, а я — только в моем ддетстве, когда мне надо было выучить ноты, и все эти нотные линейки, и белые кружочки, и черные, и эти паузы и ключи, скрипичный и басовый. Чтобы записать ммои детские сочинения! Но для колокколов все это не имеет значения, эти знаки ниччему не помогают, и это все неверно, потому что я на этих линейках могу нарисовать только один диез и один бемоль, а бемолей 121 и диезов ттоже 121…

— Да, это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, -сказала я кому-то о Котике, — а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!

— Нет, в этом тоже есть трагедия, — отвечали мне, — слышанье немыслимых обертонов есть катастрофа. И привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно… Может быть, наука будущего…

— Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы научился управлять ими по всем законам гармонии! — настаивал другой.

— Вот так логика! — отвечал кто-то. — Неслыханные звучания — мы же слышали их! И им не нужна наша гармония…

— Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! -продолжал его собеседник. — А пока они владеют им, а он только врывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то…

— Жар-птичьи перья! — сказала я. — И перья звукового павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими. Хоть многие и отрицают, считают бредом эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут какой-то заколдованный круг!

Но мне отвечали, что все, что я сказала, — беллетристика. Дело вовсе не в этом: чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.

А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и а тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.

Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку.

— Я вам печенье принес! — сказал он празднично и поклонился не без гордости. Аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом.

— Вы, пожалуйста, кушайте! — сказал он чинно, — если его с чаем с молоком — оно очень питательно. И сыну его давайте!

Я благодарила, смущенно смеясь. Это было тоже так неожиданно!

Мы сидели за чаем, вечером, у моей подруги Мещерской, что работала концертмейстером. Котик играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал значения. Он равнодушно выслушал наши похвалы, но на вопросы хозяйки дома, изысканной пианистки, ответил вразумительно и терпеливо, Котик казался усталым.

— Оппять ббыл царем! Эттим ссамым, Федором Иоаннычем, что ли… Не-иннтересно! И заччем им это поннадобилось? Каккой я ццарь? Онни говорят мне: «Ты типаж (это что такое?). Да! Великолепный, ты же рро-дился ббыть Иоаннычем этим, и наружность твоя, даже и грима не надо»! Нно ведь у них совсем никкуда негодные колокола, я на них совсем не могу играть. Три-четыре колокольчика — и все! Если б один большой был — хотя бы благовест можно, а то… А они говорят — нам трезвон надо! Мы, говорят, тоже попросим у Наркомпроса колокола, только играй! Вся Москва, говорят, на спектакль приддет, понимаешь? Но я им сказал — нет, хватит! А колокола пусть даст на мою колокольню Наркомпрос! И я ушел.

Лицо его подернулось тенью — и он заговорил вдруг быстро-быстро, но не по-русски, а на языке вполне непонятном; раздражение слышалось в интонациях. Пораженно глядели мы друг на друга, ничего не понимая.

«По-армянски, — мелькнуло в моем мозгу, — отец — армянин, и, может быть, в его детстве…»

Заливчатый детский хохот вывел нас из смятенья. Это хохотал сын подруги, маленький Туля, в восторге от неожиданности. Он восхищенно уставился на чудного гостя, не слушая увещеваний матери. Легким румянцем подернулось ее лицо; глаза, мягкие, под тяжелыми веками, смотрели на Котика, силясь понять происшедшее. Но он, уже придя в себя, тоже смеялся, кивая ребенку, и, покраснев тоже, — извинялся.

— П-простите! Я — заббылся — ппростите! Этто со мной ббывает, я, иногда волнуюсь, наччинаю говорить слова — обратно, не как в книгах печатают, а — наоборот… Этто все из-за этих — актеров, — сказал он с нескрываемым недовольством, — я ввас перепугал, простите…

Но Туля не унимался.

— А как вы это делаете? Я тозе хоцю так! — кричал он в необычайном возбуждении. — Как? Как?

Конец вечера прошел мирно, обыкновенно. Котик держал себя как самый простой гость, если не считать того, что звал нас вместо имен и отчеств -нашими тональностями, но к этому мы уже привыкли.

На другой день к острому интересу моего сына Андрюши, большого мальчика, Котик сидел на диване, обложенный со всех сторон фотографиями, и, перебрасывая их, ничего не спрашивая, нисколько не интересуясь, кто это, называл тональность на них изображенных людей. (Что же это за слух? Что за мозг? — думала я, поражаясь все больше и больше, — и какая уверенность!)

Я следила за быстрыми его движениями — влево от него на диване уже лежала груда просмотренных фотографий. Сейчас он перекладывал картонные странички маленького выцветшего бархатного альбома — и каждый раз, как встречался — в любом возрасте — Андрюшин отец (ребенком ли, в гимназической форме, взрослым ли, где только с трудом можно было поверить, что это тот же человек), Котик называл его Си 12 диезов. Как было любопытно, что младенческие любительские снимки сына Андрюши (о котором цвело убежденье, что он на меня похож) Котик неизменно именовал близкой отцу тональностью: «си 21 бемоль»… И отец мой, Иван Владимирович, каждый раз оживал под пальцами Котика — стариком ли, студентом, пожилым, в разных костюмах, с лысиной, с русыми волосами, даже очки не всегда присутствовали на фотографиях — и это среди множества других лиц — все в том же «до 121 диез»…

Но к концу вечера в Котике проглянула усталость. Он ушел, пожав нам руки, сказав, что пойдет спать, а завтра явится к нам в гости со своим новым детищем, первым из переданных ему Наркомпросом колоколов.

И каким веселым, ожившим он пришел к нам — легко, как игрушку, неся свой «соль диезик»!

— Оддин пуд и семь фунтов всего, — сказал он, ставя его на сиденье Андрюшиной парты, — я увверен, что в нем, в его сплаве, есть серебро! Да, да, иначе не было бы в нем таккого ззвучания, вы только послушайте!

Он поискал, чем бы, — и, схватив Андрюшин напильник, с которым тот мастерил что-то, небольшим размахом отведя руку, ударил гостя-колокол.

— Слышите? — вскричал он в восхищенном волнении, отскочив в сторону, чтобы лучше слышать. На лице его было блаженство. Серые глаза моего сына были устремлены на Сараджева с неменьшим возбуждением, чем накануне глаза Тули. А по комнате несся, утихая, но еще вибрируя и становясь все нежней и неуловимей, легкий, радостный, о себе заявляющий звук серебра!..

— Котик, — сказала я, — можно вам задать вопрос о том, что, по-моему, даже важнее, чем рассказ о любимых колоколах ваших, это так трудно определять, тут вас мало кто поймет, может быть, какие-нибудь мастера, которые знают тайны сплавов, пропорции, они — да. Но вот могли бы вы определить слух ваш? Знаю, сколько вы. слышите в октаве звуков, и знаю, что это пытались проверить, и недостаточно удачно. Но, может быть, когда-нибудь в будущем, когда будут более совершенные приборы…

Он поднял на меня сверкающий взгляд. Темные его огромные глаза вдруг показались мне почти светлыми.

— Дда, дда, — с усилием крикнул он, — но нне прибборы!.. А ллюди будут совершеннее! Может быть, через 100 лет, через тысячу, у людей будет, у всех, абсолютный слух, а у ммногих такой, как мой, и эти люди услышат все то, что слышу теперь я — один…

— Это — о будущем, вера в него держит вас, как держит меня — и моем восприятии вас как новатора-музыканта. Но вот что мне хочется знать — о настоящем. Почему вы пристрастились именно к Мароновской церкви?

— Мароновские колокола меня поразили! Их подбор представляет собой законченную гармонию!

Все это Котик произнес, совсем не заикаясь. Я вспомнила, что об этом говорила мне Юлечка — когда радуется чему-нибудь, заикается мало.

— Колокола с ярко выраженной индивидуальностью и в отдельности и в массе (при трезвоне) вызывают у меня музыкальные мысли, образы, как и в детстве. Тогда я любил воплощать их игрой на рояле. Слушая эти импровизации, отец или бабушка (мама к тому времени уже скончалась) записывали их на ноты, и получалось, как они говорили, недурно. С четырнадцати лет начал я бывать на колокольнях во время звона. Впервые попал я во время звона на колокольню Ивана Великого. И, странное дело: из всего огромного подбора его колоколов ни один не затронул меня так, как трогали колокола других колоколен. Звон Ивана Великого ничего, совершенно ничего не представляет собой, только темный, оглушительный, совсем бессмысленный гром, но колокола сами по себе там — превосходные; всего их 36, и в смысле их подбора дело обстоит великолепно… Находясь на колокольне Ивана Великого, я услышал однажды колокол, который потом постоянно звучал в моих ушах, но узнать, где он, с какой он колокольни звучит, мне долго не удавалось. Тогда же, то есть четырнадцати лет, я начал звонить сам; было это на даче, близ Москвы, по Павелецкой дороге, в 22 верстах от Расторгуева. Дом, где я жил, находился на холме, и было очень хорошо слышно три разных колокола. Я пошел на их звук. Всю дорогу был слышен Большой колокол. Придя наконец к самой колокольне, я влез наверх и попросил у звонаря дать мне продолжить звон. Тот дал. Звонил я минут пять, а затем звонарь начал звонить в остальные колокола. Тут же пришел другой человек; он, попвидимому, был удивлен, почему я пришел, недолго поглядел на меня, как я звоню, видит — ничего, и сошел вниз. Все колокола, как я нашел, очень хорошие, но здешний звонарь звонить не умел! Чтобы не слышать его, я спрятался под «свой» Большой колокол и вот там испытал громадное наслаждение! Он имел прекрасную индивидуальность…

Я взглянула на часы. Мне надо было идти на занятия английским, но я не могла прервать Котика — он просто сиял, рассказывая.

— С пятнадцати лет я перешел к трезвону, то есть к звону во все колокола. Вот тут, находясь в самой середине колоколов, в центре всего звона, я чисто интуитивно распоряжался индивидуальностью каждого колокола во время всего звона. Не могу никакими выразить словами, какое наслаждение я при этом испытывал! Я не говорю о красоте многочисленных ритмических фигур, узоров, которые я сам, создавая, выполнял и которые бесконечно увеличивали мой музыкальный восторг… Я больше не могла, я должна была идти! Я встала.

— Впервые я стал трезвонить на колокольне церкви Благовещенья на Бережках, — продолжал Котик, покорно встав тоже, — и сразу же стал бранить себя за то, что так долго лишал себя неиспытанного наслаждения, каким явился для меня трезвон… Мы иддем? — сказал он, сразу вновь заикаясь, — дда и мне ннадо идти…

Расставаясь со мной, Котик Сараджев чинно кланялся, как пай-мальчик.

— А… еще есть у вас печенье? — спросил он вдруг меня хозяйственно и немного стесняясь, — или уже все съели?

— Есть еще, есть, Котик! — смеялась я в умилении, ошеломленная неожиданностью вопроса, до дна озадаченная невинной житейской простотой этого непонятного человека.

В почти родной квартире у Пречистенских ворот — так связана она с нашим с Мариной детством — мы снова собрались у Яковлевых.

Я говорила о моем письме, отосланном Горькому, о восхищенье его книгами, к сожалению, поздно пришедшими в мою жизнь. Мой взгляд замер на висевшем над нами портрете широкоплечего мужчины в расцвете сил (прежде я не замечала его). Темные волосы рассыпной волной поднимаются надо лбом, высоким и чистым, спускаясь затем темным ободком к бороде. Мужественный взгляд глаз умных и несколько повелительных. Печать воли и мысли лежит на всем существе. «Иван Яковлев! — поняла я, — так вот он какой был…»

— …»Воспоминания» Горького — рассказывала я, — в одном томе, тоненьком — знаете, темно-синий, с белым корешком? Совершенно удивительная книга!. Он пишет о всех странных людях, которых встречал на своем пути, -такое разнообразие! И каждый из них до того живой, осязаемый, колдовство какое-то! Бугров, «хозяин» булочной, обожавший свиней. Сумасшедший монархист — учитель чистописания, потом этот сложный Савва Морозов — такая необычная коллекция!..

И вдруг я остановилась: на меня глядел Котик Сараджев, и взгляд его был — удивительным: он будто — из тьмы — отсутствовал. Было вполне очевидно, что Горький его не занимает нисколько. Но что-то в моем тоне привлекло его чрезвычайно: он весь впился глазами в меня. Я же, этим взглядом встревоженная (может быть, какое-нибудь изменение во мне — тональность?..), была вышиблена из своего рассказа. Видимо, почувствовав мое состояние, он очнулся:

— Этто оччень интересно, как вы разговаривали сейчас, — сказал он по-детски непосредственно. — Я думал, вы сейчас о чем-то скажете, может быть, о колоколах? Я думал: может быть, этот самый Горький написал что-нибудь о колокольном звоне? У вас было такое лицо! Я слышал, в старину были звонари, ннастоящие. Я думаю даже, что у них был слух такой, вроде моего слуха!..

Я, в свою очередь, не сводила глаз с Котика — до того он был в эту минуту прекрасен! Он показался вдруг старше. («Такой он будет лет через десять», — мелькнуло во мне.) Но было неудобно дальше глядеть так на человека. Я обернулась к Юлечке. Ее умный, взыскательный взгляд был также обращен на гостя.

В это время приоткрылась дверь во внутренние комнаты и показался, поддерживаемый старушкой-женой, огромный и согнутый седой Иван Яковлев. Большая волосатая рука его, дрожа, уцепилась за ручку двери. Но, что-то ему говоря, его уводили, и он покорно двинулся дальше, дверь закрылась.

«Жизнь Человеческая!» — холодом прошло по мне. Пережившая себя жизнь эта была как-то даже страшней смерти — лишенная ее таинственного благообразия.

Я писала сестре моей Марине и Горькому о Котике Сараджеве, даря им его; ей, с детства до зрелых лет так похоже воспринимавшей каждого чем-то необычайного человека! Долг передарить его — Марине, Горькому — был очевиден. Я ждала от них ответа. А тут Глиэр решил начать заниматься с Котиком, так композитор был захвачен, заинтересован его игрой. Только как с ним Котик поладит? Не поздно ли уже начинать с детства брошенное ученье, в его 27 лет?

То материнское чувство, которое он к себе вызывал у многих женщин, и молодых, как Юлечка, и средних лет, как Нэй, и старых, как ее мать, как жена Алексея Ивановича, разделялось, конечно, и мной; и жалость к бездомности его — вынужденной из-за рояля и арфы, для него в доме его нетерпимых. Но было у меня и еще совсем отличное — интерес писателя к такой необычной натуре, вживание в него с целью — воссоздать образ этого необычайного музыканта.

Был предвесенний день, когда я в волнении позвонила в дверь к Яковлевым. В руках — тонкий светло-серый конверт с итальянской маркой -ответ Горького! В нем приглашение — приехать в Сорренто.

Я читала и перечитывала. И снова. И я улыбалась. (Наверное, глупое было лицо!) Поеду?! Италия меня не занимала нисколько. Я там была в детстве, была в юности. Но в Италии жил — Горький! К нему рвалась душа. Я расскажу Алексею Максимовичу о Котике, о наркомпросовских колоколах, о том старике с длинной бородой, слушающем их под разными колокольнями, о Юлечке и о стольких его почитателях!

Мне шел 33-й год. Я увижу Марину, которую не видала пять лет!

А дни шли, и снова настала суббота. Колокольный звон, церковный двор. В весеннем вечернем воздухе растоплен хрусталь, но в прохладе его нет неподвижности, прохлада реет, воздух льется ручьями. Над ними, купаясь в заре, повисли ветви с бусами почек. Первые фонари жалят небо, как в Маринином и моем детстве, — сияющими точками и маленькими елочными шарами… От их вспыхнувшей череды сразу начался вечер. Народ собирается. Стою, думаю:

«Наверное, нет колоколов лучших, чем русские! Потому нигде и не славится колокольный звон так, как в России! И московские музыканты стоят в весеннем дворе под колокольней, хотят услышать звонаря Сараджева. Говорят, за границей стало известно, как он играет… Но зачем Котику «заграница»? Ему в России хватит колоколов! Вот он сейчас заиграет!»

Слушатели волнуются, переговариваются. За неделю — сколько слухов было о Котике, — а он ничего не хочет знать о них, поглощенный своей идеей о несравнимости колокольного звона — с обычной музыкой. Я жду первый звук. Думаю: понимает ли Котик, как глубоко я в него поверила? Он только улыбнулся, услыхав, что хочу писать о нем! А ведь для меня он — пророк -предвозвестник музыки будущего!

И в хрусталь тишины вечерней с капелью весеннею — падает, так ужасно внезапно (хоть ждем — не дождемся), —колокольный звон!..

Сирины взметнулись, небо зажгли — с колокольни и вверх! Вся окрестность! Стоим, потеряв головы и сердце, — в звоне…

— Ну и звонарь! — (как припев,— старик длиннобородый) — сколько звонарей я на веку моем слышал, но этот… — И руками развел…

Анастасия Цветаева. Сказ о звонаре московском.
1927 — 1976.